А. Блок
 
Оккультизм

Нетрадиционная астрология

Сферы бытия

Предания

Вестничество
 

Сокращённый вариант главы "МИССИИ И СУДЬБЫ" из книги "РОЗА МИРА" Даниила Андреева

Тёмен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведёт
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот....
(М.Волошин)

                                                        ПАДЕНИЕ ВЕСТНИКА

В

ся огромная исследовательская литература об Александре Блоке возникла в специфических условиях, всем нам слишком хорошо известных. Неудивительно, что проблемы внутренней эволюции Блока ещё почти не поставлены. Существует, конечно официальная версия, будто бы Блок явился выразителем мирочувствия упадочнической эпохи с неотделимым от неё мистицизмом, присущим якобы только подобным эпохам; что он носил в себе вместе с тем и ростки новых, здоровых начал, которые обусловили его присоединение к революции 1917 года, но что силы его были уже надломлены, и в этом, дескать, следует искать причину его творческого безмолвия в последние годы и его преждевременного конца.
При этом стихи автобиографичнейшего из поэтов рассматриваются не как документы, зачастую совершенно буквально отображающие события и процессы его личной жизни, а как некие художественные величины, смысл которых - только в высоте их чисто поэтического качества да в заключённых в них отзывах на внешнюю действительность эпохи. Между тем, Блок принадлежит к категории поэтов, стихи которых могут оказывать художественно-эмоциональное воздействие на кого угодно, но человек, лишённый мистического чувства и опыта, так же бессилен "разобраться" в Блоке, как бессилен осмыслить теорию относительности тот, кто не обладает знанием высшей математики.
Общеизвестно, что в ранней юности, в пору своих ещё совершенно наивных и расплывчатых поэтических вдохновений, ничем оригинальным не отмеченных, Блок познакомился не только с философией, но и с поэзией Владимира Соловьёва. Самого Соловьёва он успел повидать только один раз и, кажется, даже не был представлен знаменитому тогда философу. Об этой встрече, Блок сам рассказывает в статье "Рыцарь-монах", мало известной, но в метаисторическом отношении весьма замечательной. Дело происходило на панихиде и похоронах какого-то литературного или обществвенного деятеля в серый, зимний столичный день. Молодой, никому ещё не ведомый поэт не мог, конечно, отвести глаз от фигуры властителя его дум - фигуры, поражающей людей и с гораздо меньшей восприимчивостью. Но встретились они глазами, кажется, только раз; синии очи духовидца Звенты-Свентаны остановились на прозрачных серо-голубых глазах высокого, статного юноши с кудрявою, гордо приподнятой головой. Бог знает, что прочитал Соловьёв в этих глазах; только взор его странно замедлился. Если же вспомнить горячую любовь Блока к стихам Соловьёва и необычайный пиэтет к его личности, то покажется естественным, чтобы в момент этой первой и единственной встречи глаза будующего творца "Стихов о Прекрасной Даме" отразили многое - столь многое, что великий мистик без труда мог прочитать в них заветную мечту, и слишком страстную душу, и подстерегающие её соблазны сладостных и непоправимых подмен.
Рассказывая об этой встрече, Блок явно не договаривает. Свойственная ему скромность и естественное нежелание обнажать в журнальной статье своё слишком личное и неприкосновенное, помешали ему высказать до конца смысл этой встречи глаз под редкими снежинками петербургского дня. Очевидно только то, что встреча эта осталась в памяти Блока на всю жизнь и что он придавал ей какое-то особое значение.
Через три года, в книжных магазинах появились "Стихи о Прекрасной Даме", Соловьёва - единственного человека, который мог бы понять эти стихи до последней глубины, поддержать своего молодого последователя на трудном пути, предупредить об угрожающих опасностях, - уже небыло в живых. Но литературною молвой Александр Блок был признан как преемник и поэт-наследник пророка Вечной Женственности.
Не приходиться удивляться тому, что ни критика, ни публика того времени не смогли осилить, не сумели осмыслить мистическую двойственность, даже множественность, уже отметившую этот первый блоковский сборник. Слишком ещё был нов и неизведан мир этих идей и чувств, этих туманных иерархий, хотя каждому казалось, будто он отлично разгадывает этот поэтический шифр как игру художественными приёмами.
Между тем, анализ текста позволяет с точностью установить здесь наличие трёх существенно различных планов.
Прежде всего, в этом сборнике останавливают поэтический слух мотивы, начинающиеся порою звучать гордым и мужественным металом, интонациями торжественного самоутверждения: ...Мне в сердце вонзили, Красноватый уголь пророка!..."

...Я их хранил в пределе Иоанна,
Недвижный страж,- хранил огонь лампад.

И вот - Она, и к Ней - моя Осанна -
Венец трудов - превыше всех наград.

Я скрыл лицо, и проходили годы.
Я пребывал в Служеньи много лет.

И вот зажглись лучом вечерним своды,
Она дала мне Царственный Ответ.

Я здесь один хранил и теплил свечи.
Один - пророк - дрожал в дыму кадил.

И в Оный День - один участник Встречи -
Я этих Встреч ни с кем не разделил.

Но не космическими видениями, не чистым сверхмирным блистанием, а смутно и тихо светиться здесь луч Женственности. Он проходит как бы сквозь туманы, поднимающиеся с русских лугов и озёр, он окрашивается в специфические оттенки Российской Метакультуры. Само наименование - Прекрасная Дама - ещё говорит об отдалённых реминисценциях Запада: недаром Блоку так близок был мир германских легенд и романтизм средневековья. Но эти отблески Европы не проникают глубже наименования. Образ той, кто назван Прекрасной Дамой, обрамляется русскими пейзажами, еловыми лесами, скитскими лампадами, дремотной поэзией зачарованных теремов. Старая усадебная культура, мечтательная, клонящаяся к упадку, но ещё живая, дышит в этих стихах - поздняя стадия этой культуры, её вечерние сумерки. Если бы о Прекрасной Даме писал не юноша 22 лет, а тридцатилетний или сорокалетний мастер слова, господин собственных чувств и аналитик собственных идей, он, вероятно, дал бы Ей даже иное имя, и мы увидели бы наиболее чистое и ясное отображение одной из Великих Сестёр: идеальной Соборной Души российского сверхнарода.
Именно вследствии этого Андрей Белый, Сергей Соловьёв, Сергей Булгаков не могли признать в Прекрасной Даме Ту, Кому усопший духовидец посвятил свои "Три свидания": ничего ещё не зная о таких иерархиях, как Навна, они недоумевали перед слишком человеческими, слишком национальными одеждами Прекрасной Дамы, чуждыми мирарм Святой Софии.
Но есть в этих стихах ещё и иной пласт, И многоопытного Соловьёва он заставил бы тревожно насторожиться. Сборник писался в период влюблённости Блока в его невесту, Любовь Дмитриевну Менделееву. Голос живой человеческой страсти лишь вуалируется матовыми, мягкими звучаниями стиха; постоянное же переплетение томительно-влюблённого мотива с именем и образом Прекрасной Дамы окончательно погружает все стихи в мглистую, тревожную и зыбкую неопределённость. Чувствуется, что эту неопределённость сам поэт даже не осознаёт, что он весь - в ней, внутри неё, в романтическом смешении недоговоренного земного с недопроявившимся небесным.
Недопроявившимся: в этом и заключается корень несчастия. Существует нечто, вроде "души" лирического произведения - песни, романса, гимна. Эти тонкоматериальные сгущения пребывают в различных слоях в зависимости от своего содержания. Скорее они близки к волокнам тумана, различных оттенков, и звучания. Для них, возможно просветление, совершающееся паралельно просветлению их творцов; в последствии, они включаются в объём его личности. Те же из них, которые лучезарны с самой минуты их создания, воздействуют озаряющим и поднимающим образом и на того, кто их создал, и на тех, кто их воспринял. Но стихи, исполненные уныния и отчаяния, либо взывающие к низшим инстинктам похоти, зависти, ненависти, ничем не озарённой чувственности, не только понижают душевный уровень многих, из тех кто их воспринял, но и становятся проклятием для их творца. На его пути неизбежны будут такие излучины, когда эти души стихов, мутные, сладострастные, злобные и липкие, обступят клубами его собственную душу, заслоняя он неё всякий свет и требуя в неё допуска для своих извивающихся и присасывающихся волокон. Строка Блока в поздний период его жизни -

Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда,-

выражение отчаянной попытки избавиться от последствий того, что он создавал сам.
Миновало ещё три года. Отшумела первая революция. Был окончен университет, давно определилась семейная жизнь. Но - сперва изредка, потом всё чаще вино и омуты ночного Петербурга начинали предрешать окраску месяцев и лет.
И вот из печати выходит том второй: "Нечаянная радость". Название красивое, но мало подходящее. Нет здесь ни Нечаянной радости (это - наименование одной из чтимых чудотворных икон Божией Матери), ни просто радости, ни вообще чего бы то ни было нечаянного. Всё именно то, чего следовало ждать. Радостно только одно: то, что появился колоссальный поэт, какого давно небыло в России, но поэт тяжкого духовного недуга на лице.
Когда читаешь критические разборы этих стихов Андреем Белым иили Мережковским, то есть теми, от кого можно было бы ждать наибольшей чуткости и понимания, сперва охватывает недоумение, потом чувство горечи, а под конец - глубокая грусть. Какое отсутствие бережности, дружественности, любви, даже простой человеческой деликатности! Точно даже злорадство какое-то сквозит в этих ханжеских тирадах по поводу "измены" и "падения" Блока. И всё облечено в такой нагло-поучающий тон, что даже ангел, на месте Блока крикнул бы, вероятно: "Падаю - так падаю. Лучше быть мытарем, чем фарисеем".
И всё же измена действительно совершилась. И по существу дела, каждый из этих не прошеных судей был прав. Блок не был "Рыцарем бедным". Видение, "непостижимое уму", если и было ему явлено, то в глубоком самнабулическом сне. Для того, чтобы "не смотреть на женщин" и "не поднимать с лица стальной решётки", он был слишком молод, здоров, физически силён и всегда испытывал глубокое отвращение к воспитанию самого себя: оно казалось ему насилием над собственными, неотъемлемыми правами человека.
Низшая свобода, свобода самости была ему слишком дорога. Мало того: это был человек с повышенной стихийностью, сильной чувственностью и, бесконтрольностью. Преждевременные устремления к бесплотному повлекли за собой бунт стихии. Естественность такой эволюции была бы, конечно, ясна Соловьёву, если бы он знал стихи о Прекрарсной Даме. Не её ли предугадал он в ту короткую минуту, когда погрузил взор в дремотно-голубые глаза неизвестного юноши?
Во втором и потом в третьем томе стихов, художественный гений Блока достигает своего зенита. И в "Нечаянной радости", и в "Земле в снегу" звучит, разрастаясь и варьируясь, щемяще-тревожный, сладостный и пьянящий мотив: жгучая любовь - и мистическая, и чувственная - к России. Эта любовь взмывает порой до молитвенного экстаза - Куликово поле, трубные крики лебедей, белые туманы над Непрядвой....

И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Не спугнув коня.

Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моём плече.

И когда, наутро, тучей чёрной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда.

Да ведь это Навна! Кто и когда так ясно, так точно, так буквально писал о Ней, о великой вдохновительнице, об идеальной Душе России, о её нисхождении в сердца героев, в судьбы защитников родины, её поэтов, творцов и мученников?
Какие бы грехи не отягчили карму того, кто создал подобные песнопения, но гибель духовная для него невозможна, даже если бы в какие-то минуты он её желал: рано или поздно его бессмертное "я" будет извлечено Соборной Душой народа из любого чистилища.

Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали.
Жду вселенского света
От весенней земли.

Всё дышавшее ложью
Отшатнулось, дрожа.
Предо мной - к бездорожью
Золотая межа.

Заповеданных лилий
Прохожу я леса.
Полны ангельских крылий
Надо мной небеса.

Непостижного света
Задрожали струи.
Верю в Солнце Завета,
Вижу очи Твои.

Душа Блока рвётся в обитель света, бьётся в тенетах плоти, и тоскует о Мирах Горних....

Ты - Божий день. Мои мечты -
Орлы, кричащие в лазури.
Под гневом светлой красоты
Они всечастно в вихре бури.

Стрела пронзает их сердца,
Они летят в паденьи диком...
Но и в паденьи - нет конца
Хвалам, и клёкоту, и крикам!

Да... Но и нерукотворный лик на щите остаться "светлым навсегда" не сможет.
Поэт сам начинает осознавать, о своей измене, он начинает падать, падать в омут, падать сознательно, видя своё падение, но словно во сне, и как летописец или статист, фиксирует своё состояние в своих стихах:

Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Входить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
И тихо, с изменённым ликом,
В мерцаньи мертвенном свечей,
Бужу я память о Двуликом
В сердцах молящихся людей.
Вот - содрогнулись, смолкли хоры,
В смятеньи бросились бежать...
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать.

И вот, уже иные стихи, душа поэта спускается в иные пространства.....

...Иду, и холодеют росы,
И серебрятся о тебе.
Всё о тебе, расплётшей косы
Для друга тайного в избе.

Дай мне пахучих, душных зелий
И ядом сладким заморочь,
Чтоб, раз вкусив твоих веселий,
Навеки помнить эту ночь.

О ком это? Кому это? Берлоги утробной, кромешной жизни, богохульсьво и бесстыдство, пьяный омут и разврат... Не Навна, не Идеальная Душа, а её противоположность. Сперва пел о Навне, принимая её в слепоте за Вечную Женственность. Теперь поёт о Велге, принимая её за Навну в своей возрросшей слепоте.
Но это ещё только начало. Страстная, не утолимая никакими встречами с женщинами, никаким разгулом, никакими растворениями в народе любовь к России, любовь к полярно враждебным её началам, мистическое сладострастие к ней, то есть сладострастие к тому, что по самой своей иноприродной сути не может быть объектом физического обладания, - всё это лишь одно из русел его душевной жизни в эти годы. А паралельно с ним возникает и другое.
Сперва - двумя-тремя стихотворениями, скорее описательными, а потом всё настойчивее и полновластней, от цикла к циклу, вторгается в его творчество великий город. Это город Медного Всадника и Растреллиевых колонн, портовых окраин с пахнущими морем переулками, белых ночей над зеркалами исполинской реки - но это уже не просто Петербург, не только Петербург. Это - тот трансфизический слой под великим городом Энрофа, где в простёртой руке Петра может плясать по ночам факельное пламя; где сам Пётр или какой-то его двойник может властвовать в некие минуты над перекрёстками лунных улиц, скликая тысячи безликих и безымянных к соитию и наслаждению; где сфинкс "с выщербленным ликом" - уже не каменное изваяние из далёкого Египта, а царственная химера, сотканная из эфирной мглы.... Ещё немного - цепи фонарей станут мутно-синими, и не громада Исаакия, а громада в виде тёмной усечённой пирамиды - жертвенник-дворец-капище - выступит из лунной мутной тьмы. Это Петербург не здешний, невидимый телесными очами, но увиденный и исхоженный им: не в поэтических вдохновениях и не в ночных путешествиях по островам и набережным вместе с женщиной, в которую сегодня влюблён, - но в те ночи, когда он спал глубочайшим сном, а кто-то водил его по урочищам, пустырям, рарсщелинам и вьюжным мостам инфра-Петербурга.

В те ночи светлые, пустые,
Когда в Неву глядят мосты,
Они встречались как чужие,
Забыв, что есть простое ты

И каждый был красив и молод,
Но, окрыляясь пустотой,
Она таила странный холод
Под одичалой красотой

И, сердцем вечно строгим меря,
Он не умел, не мог любить.
Она любила только зверя
В нём раздразнить - и укротить.

И чуждый - чуждой жал он руки,
И север сам, спеша помочь
Красивой нежности и скуке,
В день превращал живую ночь.

Так в светлоте ночной пустыни,
В объятья ночи не спеша,
Гляделась в купол бледно-синий
Их обречённая душа.

(10 октября 1907г.)

И уже через семь дней, продолжает эту тему в своей "Снежной деве":

Она пришла из дикой дали -
Ночная дочь иных времён.
Её родные не встречали,
Не просиял ей небосклон.

Но сфинкса с выщербленным ликом
Над исполинскою Невой
Она встречала лёгким вскриком
Под бурей ночи снеговой.

Бывало, вьюга ей осыпет
Звездами плечи, грудь и стан,-
Всё снится ей родной Египет
Сквозь тусклый северный туман,

И город мой железно-серый,
Где ветер, дождь, и зыбь, и мгла,
С какой-то непонятной верой
Она, как царство, приняла.

Ей стали нравиться громады,
Уснувшие в ночной глуши,
И в окнах тихие лампады
Слились с мечтой её души.

Она узнала зыбь и дымы,
Огни, и мраки, и дома -
Весь город мой непостижимый -
Непостижимая сама.

Она дарит мне перстень вьюги
За то, что плащ мой полон звезд,
Зато, что я в стальной кольчуге,
И на кольчуге - строгий крест.

Она глядит мне прямо в очи,
Хваля неробкого врага.
С полей её холодной ночи
В мой дух врываются снега.

Но сердце Снежной Девы немо
И никогда не примет меч,
Чтобы ремень стального шлема
Рукою страстною рассечь.

И я, как вождь враждебной рати,
Всегда закованный в броню,
Мечту торжественных обьятий
В священном трепете храню.
(17 октября 1907г.)


Перехожу от казни к казни
Широкой полосой огня.
Ты только невозможным дразнишь,
Немыслимым томишь меня...

.....Что быть бесстрастным! Что - крылатым?
Сто раз бичуй и укори,
Чтоб только быть на миг проклятым
С тобой - в огне ночной зари!

Среди иномерных слоёв Шаданакара есть один, обиталище могучих тёмных стихиалий женственной природы: демониц великих городов. Они вампирически завлекают человеческие сердца в вихреобразные воронки страстной жажды, которую нельзя утолить ничем в нашем мире. Они внушают томительную "любовь-страсть" к великому городу, мучительную и неотступную, как подлинное чувственное влечение. Это другой вид мистического сладострастия - сладострастие к городу, и притом неприменно ночному, порочному. О, не даймон, совсем уже не даймон водил его по кругам этих соблазнов: кто-то из обитательниц Дуггура подменил его собой, кто-то из мелких демониц внушал ему всё большее и большее сладострастие,показывая ему такие формы душевного и телесного - хотя и не физического - разврата, какие возможны в Дуггуре и нигде более.
"Снежная маска" - шедевр из шедевров. Совершенство стиха - завораживающее, форма каждого стихотворения в отдельности и всего цикла в целом - бесподобна, ритмика неповторима по своей выразительности, эмоциональный накал достигает предела. Но возрастание художественного уровня идёт паралельно линии глубокого духовного падения. Более того: каждое такое стихотворение - потрясающий документ о нисхождениях по лестнице подмен: это - купленное ценою гибели предупреждение.
Спутанности, туманности, неясности происходящего для самого автора, которые в какой-то мере смягчали ответственность за цепь подмен, совершённых по отношению к Душе России, здесь уже нет. Гибельность избранного пути осознанна совершенно отчётливо.

Я - непокорный и свободный.
Я правлю вольною судьбой.
А Он - простёрт над бездной водной
С подъятой к небесам трубой.

Он видит все мои измены,
Он исчисляет все дела.
И за грядой туманной пены
Его труба всегда светла.

И, опустивший меч на струи,
Он не смежит упорный взор.
Он стережёт все поцелуи,
Паденья, клятвы и позор.

И Он потребует ответа,
Подъемля засветлевший меч.
И канет тёмная комета
В пучины новых тёмных встреч.

........................................

...Из очей её крылатых
Светит мгла.
Трёхвенечная тиара
Вкруг чела.
Золотистый уголь в сердце
Мне вожгла!

.........................................

...Трижды северное солнце
Обошло подвластный мир!
Трижды северные фьорды
Знали тихий лёд ночей!
Трижды красные герольды
На кровавый звали пир!
Мне - моё открыло сердце
Снежный мрак её ночей!

Прочь лети, святая стая,
К старой двери
Умирающего Рая!
Стерегите, злые звери,
Чтобы ангелам самим
Не поднять меня крылами,
Не вскружить меня хвалами,
Не пронзить меня Дарами
И Причастием своим!

...У меня в померкшей келье -
                  Два меча.

У меня над ложем - знаки
                  Чёрных дней.

И струит моё веселье
                  Два луча.

То горят и дремлют маки
                  Злых очей.

Вряд ли сыщется в русской литературе другой документ, с такой силой и художественным совершенством говорящий о жажде быть проклятым, духовно отвергнутым, духовно погибшим, - о жажде саморазрушения, своего рода духовного самоубийства. И что тут можно сделать,

Если сердце просит гибели,
Тайно проситься на дно?

Таким обращением некой женственной сущности к поэту начинается одно из стихотворений, которое Блок даже не решился напечатать:

В глубоких сумерках собора
Прочитан мною свиток твой;
Твой голос - только стон из хора,
Стон протяжённый и глухой.

Начало, перекликающееся со стихами его юности, когда входил он "в тёмные храмы", совершая "бедный обряд": там ждал он "Прекрасной Дамы в сиянии красных лампад". Не Прекрасная ли Дама и сейчас мерцает своему погибающему певцу? Что говорит она? Чем утешит, чем обнадёжит? Но голос звучит холодно и сурово, едва доносясь из других, далёких, иномерных слоёв:

Твои стенанья и мученья,
Твоя тоска - что мне до них?
Ты - только смутное виденье
Миров далёких и глухих.

.................................

И вот тебе ответный свиток
На том же месте, на стене,
За то, что много страстных пыток
Узнал ты на пути ко мне.....

Кто я, ты долго не узнаешь,
Ночами глаз ты не сомкнёшь,
Ты может быть, как воск, истаешь,
Ты смертью, может быть, умрёшь.

..........................................

И если отдалённым эхом
Комне дойдёт твой вздох "люблю",
Я громовым холодным смехом
Тебя, как плетью, опалю!

Так вот она кто! Пускай остаётся неизвестным её имя - если имя вообще у неё есть, - но из каких мировых провалов, из каких инфрафизических пустынь звучит этот вероломный, хищный голос - это, кажется яснее ясного. Госпожа.... Да, госпожа, тольконе небесных чертогов, а иных, похожих на ледяные, запорошённых серым снегом преисподних. Это ещё не сама Великая Блудница, но одно из исчадий, царящих на ступенях спуска к ней, подобно Велге.
"Здесь человек сгорел" - эту строку Фета взял он однажды эпиграфом к своему стихотворению,

Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар!

Но в чём же, собственно, заключался пожар жизни и что в нём было гибельного? Блок всю жизнь оставался благородным, глубоко порядочным, отзывчивым, добрым человеком. Ничего непоправимого, непорядочного, непрощаемого, преступного он не совершал. Падение выражалось во внешнем слое его жизни, в плане деяний, только цепью хмельных вечеров, страстных ночей да угаром цыганщины. Людям, скользящим по поверхности жизни, даже непонятно: в сущности, какое тут ужастное падение? О какой гибели можно говорить? Но понять чужое падение, как падение могут только те, кому самим есть откуда падать. Те же, кто сидит в болоте всю жизнь, воображают, что это в порядке вещей и для всех смертных.
Третий том - это уже, в сущности пепелище. Душевное состояние поэта ужастно.

Ты изменил давно,
Бесповоротно.

Блок и раньше, даже в период Прекрасной Дамы, показал что провидческою способностью в узком смысле этого слова, то есть способностью исторического предвозвещения, он обладал, хотя редко ею владел. Стоит вспомнить стихотворение, написанное за два года до революции 1905 года: "Всё ли спокойно в народе? Нет: император убит", - и в особенности его окончание:

Кто ж он, народный смиритель?
Тёмен, и зол, и свиреп:
Инок у входа в обитель
Видел его - и ослеп.

Он к неизведанным безднам
Гонит людей как стада...
Посохом гонит железным...
- Боже! Бежим от Суда!

Теперь эта способность обогатилась новым опытом, но опытом, связанным только с демоническими мирами. После "Земли в снегу" он прожил ещё 12 лет. Стихи рождались всё реже, всё с большими интервалами. А после "Розы и креста" и художественное качество стихов быстро пошло на уклон, и за целых пять лет ни одного стихотворения, отмеченного высоким даром мы не найдём у Блока. В последний раз угасающий гений был пробужен великой революцией. Всё стихийное, чем богато было его существо, отозвалось на стихию народной бури. В поэме "Двенадцать" её рваные ритмы, всплески страстей, клочья идей, вьюжные ночи переворотов, фигуры, олицетворяющие целые классы, столкнувшиеся между собой, матросский разгул и речетатив солдатских скороговорок.
В итоге получился великолепный художественный памятник первому году революции. "Двенадцать" - ппоследняя вспышка светильника, в котором нет больше масла; это - предсмертный крик.
Смерть явилась лишь через три с половиной года. Душевный мрак этих последних лет не поддаётся описанию. Психика уже не выдерживала, появились признаки её распада. Скорбут сократил мучения, точнее - тот вид мучений, который присущ нашему физическому слою. Блок умер не достигнув 42-летнего возраста. Впрочем, ещё при жизни многие, встречавшие его, отзывались о нём, как о живом трупе.
Написанная Блоком коротенькая статья-воспоминание "Рыцарь-монах", та самая, с напоминания о которой начата эта глава, имеет определённое значение в жизни и судьбе Блока. Заголовок - странный, вне метаисторического толкования не имеющий смысла. Каким рыцарем был при жизни Соловьёв - человек, во весь век свой не прикоснувшийся к оружию, доктор философии, лектор, кабинетный учёный? И каким монахом он был? Но Блок не говорит о таком Соловьёве, каким он был. Он говорит о том, каким он стал. Каким он видел его, спустя ряд лет, где-то в иных слоях: в тёмных длинных одеждах и с руками, соединёнными на рукояти меча. Ясно, что и меч был не физический, и рыцарство, и монашество не историческое, не в Энрофе, не от мира сего.Ничего нет более закономерного, чем то, что рыцарь Звенты-Свентаны не оставлял младшего брата, который мечтал таким рыцарем стать, даже после его измены.

„НА  ПОЛЕ  КУЛИКОВОМ”

                                    1

Река раскинулась.Течёт, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной жёлтого обрыва
В степи грустят стога.

О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Нашь путь - стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.

Наш путь - степной, наш путь - в тоске безбрежной,
В твоей тоске, о, Русь!
И даже мглы - ночной и зарубежной -
Я не боюсь.

Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснёт святое знамя
И ханской сабли сталь...

И вечный бой! Покой нам только сниться
Сквозь кровь и пыль...
Летит, летит степная кобылица
И мнёт ковыль...

И нет конца! Мелькают вёрсты, кручи...
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!

Закат в крови! Из сердца кровь струиться!
Плачь, сердце, плачь...
Покоя нет! Степная кобылица
Несётся вскачь!
(7 июня 1908 г.)

                                    2

Мы, сами друг, над степью в полночь стали:
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат...

На пути - горючий белый камень.
За рекой - поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.

И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: "Остри свой меч,
Чтоб биться с татарвою,
За святое дело мёртвым леч!"

Я - не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена!
(8 июня 1908 г.)

                                    3

В ночь, когда Мамай залёг с ордою
Степи и мосты,
В тёмном поле были мы с Тобою,-
Разве знала Ты?

Перед Доном тёмным и зловещим,
Средь ночных полей,
Слышал я Твой голос сердцем вещим
В криках лебедей.

С полуночи тучей возносилась
Княжеская рать,
И вдали, в дали о стремя билась,
Голосила мать.

И, чертя круги, ночные птицы
Реяли вдали.
А над Русью тихие зарницы
Князя стерегли.

Орлий клёкот над татарским станом
Угрожал бедой,
А Непрядва убралась туманом,
Что княжна фатой.

И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Не спугнув коня.

Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моём плече.

И когда, на утро, тучей чёрной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда.
(14 июня 1908 г.)

                                    4

Опять с вековою тоскою
Пригнулись к земле ковыли.
Опять за туманной рекою
Ты кличешь меня из дали...

Умчались, пропали без вести
Степных кобылиц табуны,
Развязаны дикие страсти
Под игом ущербной луны.

И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой!

Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар,
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.

Объятый тоскою могучей,
Я рыщу на белом коне....
Встречаются вольные тучи
Во мглистой ночной вышине.

Вздымаются светлые мысли
В растёрзанном сердце моём,
И падают светлые мысли,
Сожжённые тёмным огнём...

"Явись, моё дивное диво!
Быть светлым меня научи!"
Вздымается конская грива...
За ветром взывают мечи...
(31 июля 1908 г.)

                                    5

                                                      И мглою бед неотразимых
                                                      Грядущий день заволокло.
                                                      Вл. Соловьёв

Опять над полем Куликовым
Взошла и расточилась мгла,
И, словно облаком суровым,
Грядущий день заволокла.

За тишиною непробудной,
За разливающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой.

Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Над вражьим станом, как бывало,
И плеск и трубы лебедей.

Не может сердце жить покоем,
Не даром тучи собрались.
Доспех тяжёл, как перед боем.
Теперь твой час настал. - Молись!
(23 декабря 1908 г.)


„стихи о Прекрасной Даме”

Разгораются тайные знаки
На глухой, непробудной стене.
Золотые и красные маки
Надо мной тяготеют во сне.

Укрываюсь в ночные пещеры
И не помню суровых чудес.
На заре - голубые химеры
Смотрят в зеркале ярких небес.

Убегаю в прошедшие миги,
Закрываю от страха глаза,
На листах холодеющей книги -
Золотая девичья коса.

Надо мной небосвод уже низок,
Чёрный сон тяготеет в груди.
Мой конец предначертанный близок,
И война, и пожар - впереди.
(октябрь 1902 г.)


Мне страшно с Тобой встречаться.
Страшнее Тебя не встречать.
Я стал всему удивляться,
На всём уловил печать.

По улице ходят тени,
Не пойму - живут или спят.
Прильнув к церковной ступени,
Боюсь оглянуться назад.

Кладут мне на плечи руки,
Но я не помню имён.
В ушах раздаются звуки
Недавних больших похорон.

А хмурое небо низко -
Покрыло и самый храм.
Я знаю: Ты здесь. Ты близко.
Тебя здесь нет. Ты - там.
(5 ноября 1902 г.)


Дома растут, как желанья,
Но взгляни внезапно назад:
Там, где было белое зданье,
Увидишь ты чёрный смрад.

Так все вещи меняют место,
Неприметно уходят ввысь.
Ты, Орфей, потерял невесту,-
Кто шепнул тебе: "Оглянись..."?

Я закрою голову белым,
Закричу и кинусь в поток.
И всплывёт, качнётся над телом
Благовонный, речной цветок.
(5 ноября 1902 г.)


„Взгляд”

Есть игра: осторожно войти,
Чтоб вниманье людей усыпить;
И глазами добычу найти;
И за ней незаметно следить.

                  Как бы нибыл не чуток и груб
                  Человек, за которым следят,-
                  Он почувствует пристальный взгляд
                  Хоть в углах еле дрогнувших губ.

А другой - точно сразу поймёт:
Вздрогнут плечи, рука у него;
Обернётся - и нет ничего;
Между тем беспокойство растёт.

                  Тем и страшен невидимый взгляд,
                  Что его невозможно поймать;
                  Чуешь ты, но не можешь понять,
                  Чьи глаза за тобою следят.

Не корысть, не влюблённость, не месть;
Так - игра, как игра у детей:
И в собрании каждом людей
Эти тайные сыщики есть.

                  Ты и сам иногда не поймёшь,
                  Отчего так бывает порой,
                  Что собою ты к людям придёшь,
                  А уйдёшь от людей - не собой.

Есть дурной и хороший есть глаз,
Только б лучше ничей не следил:
Слишком много есть в каждом из нас
Неизвестных играющих сил....

                  О тоска! Через тысячу лет
                  Мы не сможем измерить души:
                  Мы услышим полёт всех планет,
                  Громовые раскаты в тиши....

А пока - в неизвестном живём
И не ведаем сил мы своих,
И как дети, играя с огнём,
Обжигаем себя и других...

„Пётр”

Он спит, пока закат румян.
И сонно розовеют латы.
И с тихим свистом сквозь туман
Глядится Змей,копытом сжатый.

Сойдут глухие вечера,
Змей расклубиться над домами.
В руке протянутой Петра
Запляшет факельное пламя.

Зажгутся нити фонарей,
Блеснут витрины, троттуары.
В мерцаньи тусклых площадей
Потянутся рядами пары.

Плащами всех укроет мгла,
Потонет взгляд в манящем взгляде.
Пускай невинность из угла
Протяжно молит о пощаде!

Там, на скале, весёлый царь
Взмахнул зловонное кадило,
И ризой городская гарь
Фонарь манящий облачила!

Бегите все на зов! на лов!
На перекрёскки улиц лунных!
Весь город полон голосов
Мужских - крикливых, женских - струнных!

Он будет город свой беречь,
И, заалев перед денницей,
В руке простёртой вспыхнет меч
Над затихающей столицей.

22 февраля 1904г.
„НЕВИДИМКА”

Веселье в ночном кабаке.
Над городом синяя дымка.
Под красной зарёй вдалеке
Гуляет в полях Невидимка.

Танцует над топью болот,
Кольцом окружающих домы,
Протяжно зовёт и поёт
На голос, на голос знакомый.

Вам сладко вздыхать о любви,
Слепые, продажные твари?
Кто Небо запачкал в крови?
Кто вывесил красный фонарик?

И воет, как брошенный пёс,
Мяучит, как сладкая кошка,
Пучки вечереющих роз
Швыряет блудницам в окошко....

И ломиться в чёрный притон
Ватага весёлых и пьяных,
И каждый во мглу увлечён
Толпой проституток румяных....

В тени гробовой фонари,
Смолкает над городом грохот...
На красной полоске зари
Беззучный качается хохот...

Вечерняя надпись пьяна
Над дверью, отворенной в лавку...
Вмешалась в безумную давку
С расплёснутой чашей вина
На Звере Багряном - Жена.

16 апреля 1905 г.
*****

Я не предал белое знамя,
Оглушённый криком врагов,
Ты прошла ночными путями,
Мы с тобою - одни у валов.

Да, ночные пути, роковые,
Развели нас и вновь свели,
И опять мы к тебе, Россия,
Добрели из чужой земли.

Крест и насыпь могилы братской,
Вот где ты теперь, тишина!
Лишь щемящей песни солдатской
Издали несётся волна.

А вблизи - всё пусто и немо,
В смертном сне - враги и друзья.
И горит звезда Вифлеема
Так светло, как любовь моя.

3 декабря 1914г.
*****

Рождённые в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы - дети страшных лет России -
Забыть не в силах ничего.

Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы -
Кровавый отсвет в лицах есть.

Есть немота то гул набата
Заставил заградить уста.
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.

И пусть над нашим смертным ложем
Взовьётся с криком вороньё, -
Те, кто достойней, Боже, Боже,
Да узрят царствие Твоё!

8 сентября 1914г.

Наверх